Category: лытдыбр

Category was added automatically. Read all entries about "лытдыбр".

Адам Джонсон (1965—1993)

КОЛОКОЛЬЧИК

Смертельно пьян к восьми — вот так оно и было.
В Манчестере я развлекался каждый вечер,
Куда б ни привели и где бы ни налили
Мужчины, чьих имён я не запоминал,
Даже того, кто флаг британский обернул
Вокруг торшера у кровати, атмосферно,
В восемьдесят втором, в Последний вечер Промс.
Мой первый опыт. Даже белые носочки
В ту ночь имели сногсшибательный успех,
Как будто невзначай как будто намекая
На девственность мою. И вот последний штрих:
Мать перед выходом мне поправляет чёлку.

Во всём единственному сыну потакая
(Мне повезло, отец ушёл давным-давно),
Она увидела, что я уже не тот
Мальчишка, прошагать готовый двадцать миль
По щебню колеи, за спинами холмов,
Среди зелёно-серых пустошей Пеннинских.

Зато и городской пейзаж куда мрачней:
Автобусный маршрут в Манчестер вдоль Олд-роуд
Безрадостней тропы по торфяным болотам.
На Сэквилл-стрит мне открывался целый мир
От бара «Томпсонс Армс» и до отеля «Рембрандт»,
С толпой пьянчуг и хастлеров — один из них
Был панк, подружку оставлял свою у стойки
И исчезал на полчаса, а воротившись,
Брал сразу выпивку, смеясь, себе и ей.

Я быстро выучил все явки и пароли,
Завёл «сестёр», они годились мне в отцы,
Считали взрослым, угощали тёмным пивом,
В жилетку плакались, ссужали на дорогу.
В субботу мы могли сорваться в Ливерпуль
И в Сток-он-Трент, и вроде бы нет разницы,
Что там третьеразрядный клуб, что здесь,
Но местный выговор казался мне забавным,
А настоящий иностранец в турпоездке —
Тот редкий приз, ради которого уж точно
Махнёшь в гостиницу хоть к чёрту на кулички.
Украдкой выскользнув из номера до завтрака,
Я знал, в карман визитку пряча (о, Париж!),
Что никогда не напишу ему, вот жалость.

Однажды к Рождеству я денег накопил
И двинул в Лондон прямо в «Небо, небо, небо!» —
Главный вертеп короны, рядом с Черинг-Кроссом,
Битком три этажа мужчин разгорячённых
И мальчиков танцующих. В конце концов
Проснулся где-то в Кенсингтоне, окна вровень
С землёй, а там ложится первый снег в году.
Я ехал на три дня, но так и не вернулся,
Один известный человек был добр ко мне,
И я нашёл себе унылую работу,
Зато на Риджент-стрит. А летними ночами
Дорогу открывала пинта пива в «Замке
Джека-Соломинки» к безбашенному сексу
Под сенью падубов в просторном Хэмпстед-парке,
И только тени рук сквозь сумерки цвели —
Не нужно было ни имён, ни обещаний,
Но, расходясь, мы обнимались: да, условность,
И всё же знак любви.
Позднее, в Амстердаме,
В подвалах Вармусстрат, порядок был другой:
Серьёзная игра — на то и униформа,
И запах кожи — афродизиак острей,
Чем запахи листвы, но каждый в той толпе
Владел магическим искусством безразличья.

Всё то же и сейчас — везде, где руки встретят
В других руках тепло и в гулкой тишине
Сумеют удержать другого сердца стук,
Хоть смерть уже звонит в прощальный колокольчик
Последнего звонка, царапающий ухо
И долгим эхом шелестящий меж деревьев.

Я вижу смерть в упор в том зеркале за стойкой,
И как узнать, когда я кровь принёс ей в жертву?
Как я не разглядел её лицо в лице,
Мне улыбнувшемся? То было в Амстердаме
Или в Манчестере? Но ненависти нет
Во мне к улыбке той. Но колокольчик...

1992
Перевод с английского — — — — — — — — — Оригинал этого поста размещён в авторском блоге https://dkuzmin.dreamwidth.org/ Комментирование постов автора происходит там.

Стивен Эббот (1943–1992)

СОВЕТСКОМУ ХУДОЖНИКУ В ТЮРЬМУ

          Сергею Параджанову

Сегодня они пытали меня,
когда я создал
коллаж как декларацию
извращенца.
На моём рисунке математик-мошенник,
его косые глаза
блуждают в совершенно разных плоскостях,
чёрные на голубом
(за это они пинали меня под рёбра).
«Жужжащая единица плюс брюхатая тройка равно нулю»,
подписал я его разверстый подбородок
(за это они сломали мне два больших пальца).
Уголки листа
я оборвал,
чтобы было похоже на Государство,
и запятнал его собственной кровью
(за это они повесили меня за яйца).

Но мне повезло!
Когда я заполз в свою камеру,
то нашёл письмо от поэта-лауреата Шапиро.
«Америка сделала меня гладким, богатым и знаменитым, —
написал он, —
Но я умираю,
потому что никто не внемлет моим словам».

1978
Перевод с английского — — — — — — — — — Оригинал этого поста размещён в авторском блоге https://dkuzmin.dreamwidth.org/ Комментирование постов автора происходит там.

Инара Кайя Эглите (1948—2020)

ПОСЛЕДНЕЕ СТИХОТВОРЕНИЕ СЕНТЯБРЯ 1972 ГОДА

я буду ждать тебя вечно
и любить тебя вечно
когда луна на убыль
когда луна на прибыль
и когда совсем не будет никакой луны
я буду ждать тебя вечно
и любить тебя вечно
в саду
в саду георгины далии ноготки и флоксы
когда мы расстанемся
то простимся в саду
в саду перед флоксами
в саду где яблоки с яблонь
ночь напролёт
и сливы мягко раскатываются по траве
в саду
но здесь граница города
тут и кончается город
или это как раз то место
где мне можно кричать во всё горло
тихо
в саду с утра так глубока роса
что в ней пропадёшь
и маленькая утренняя звёздочка одна
вполголоса поёт
я не плачу нет это не слёзы
я просто долго долго шла
по заросшим махоньким улочкам
по моему лицу текли дождевые капли
от того дождя что был вчера и позавчера
по первым заморозкам по пелене тумана
по тёмно-рыжим рябинам
я буду ждать тебя вечно
и любить тебя вечно
я только не знаю как будет тогда
когда всё покроется снегом покоем тишью
где мы тогда простимся
когда расстанемся
«К нам идёт осень с маленькими улиточками...»
но улицы полны раздавленных серых виноградных улиток
и собаки гоняют по кругу до отвращения
в настольной вазе цветы засохли
все мои друзья давно уже умерли
один мой друг распоследний
вот сейчас умирает
и я не могу помочь ему
руку не могу протянуть
потому что рука у меня пропала
убежать ли мне
отпрыгнуть ли
нет
я лишь ухожу
на цыпочках
тихо тихо
чтобы не потревожить тебя
под мелкими корявыми корешками
не простившись я ухожу
и буду любить тебя вечно

Перевод с латышского

Инара Кайя Эглите по кличке Том была звездой неформальской латышской тусовки рубежа 1960-70-х годов, участницей перформансов Андриса Гринберга — культовой фигуры среди латышских хиппи — и его получасового андеграундного документального фильма «Автопортрет» (1972). Отдельные её стихи публиковались тогда в периодике, но ни во что не сложились. Составленная из них книга вышла в 2018 году под названием «Крик среди яблок. Пятьдесят лет спустя. Как раз вовремя». — — — — — — — — — Оригинал этого поста размещён в авторском блоге https://dkuzmin.dreamwidth.org/ Комментирование постов автора происходит там.

Бернадетт Майер

Ступая малиновкой

сделай 3-4 шага и замри
взгляни нюхни лизни послушай тронь
есть ли тут что-нибудь съесть?
ой, надо же, тут немного икры
должно быть, это мой день рожденья, ура
должно быть, я очень стара, лет семьдесят
похоже, я уже рассыпаюсь, но я сейчас
сошью себя по кусочкам, долго ли будет держаться?
пожалуйста, возьми кусочек меня домой, они все
нет-войне и не-плати-за-жильё, по правде сказать
запомни: собственность — это кража, всем
достанется всё, другие птицы тоже ступят на этот путь

Перевод с английского

— — — — — — — — —

Оригинал этого поста размещён в авторском блоге https://dkuzmin.dreamwidth.org/ Комментирование постов автора происходит там.

Мария Луиза Мельке

Я ПРОСТО СПРОСИЛА

Двое юных в квартире с высокими потолками и дощатыми полами
сидят на табуретках и покуривают в открытое окно

«Ты бы не хотел сейчас заняться любовью, а?» — спрашивает девушка
«Ну не-е», — отвечает парень, поднимая глаза к потолку

Радио на кухне играет песню про дымовые трубы

«Он же был чернокожий, да?» — спрашивает парень
«Ага, и играл на трубе», — отвечает девушка и тоже поднимает глаза к потолку

А что им с того потолка?
А у потолка высота

Перевод с латышского

— — — — — — — — —

Оригинал этого поста размещён в авторском блоге https://dkuzmin.dreamwidth.org/ Комментирование постов автора происходит там.

На фронтах

Приглашение Дмитрия Воденникова в газету «Взгляд» меня не удивило. Но мне было очень интересно: кому из уважающих себя авторов будет не западло предоставлять свои стихи для рубрики "Стихотворение недели" в издание, чей вклад в пропаганду поэзии до сих пор сводился к ушатам грязи, вылитым на Марию Степанову, Олега Юрьева и Линор Горалик. Мне хотелось думать, что небрезгливых окажется немного. Однако, как выясняется, всё проще: ведь мёртвые сраму не имут.

UPD. Г-н Бавильский длинно оправдывается. Та часть его оправданий, которая строится по принципу «сам козёл», внимания не заслуживает, что же касается перечисления других авторов, в разное время так или иначе публиковавшихся во вверенном г-ну Бавильскому издании, то увы: свойство дерьма состоит в том, что ежели некоторую его порцию вылить в бочку, то потом уже совершенно не имеет значения, чем эта бочка была наполнена прежде. Особенно если хозяин бочки настаивает на том, что это дерьмо является принципиально необходимым ингредиентом.

Еще UPD. Григорий Дашевский ровно о том же.

20 сентября, Авторник — вечер Натальи Горбаневской

Поэтов, которые могут читать свои стихи, написанные за последние полвека, осталось не так уж и много. А Горбаневская читала избранное начиная с 1956 года. О стихах подробно не буду — но мне интереснее всего было то, что чем аскетичнее в эмоциональном и образном отношении становятся поздние стихи Горбаневской, тем более всепроникающей становится в них звукопись. Читает Горбаневская традиционно помногу, так что на разговоры времени особо не осталось, но кое-что все-таки было сказано. О парижской литературной жизни — что основным ее стержнем теперь является журнал "Стетоскоп", в котором Горбаневская иногда печатается — и, как правило, выступает на проводящихся "Стетоскопом" вечерах. Я несколько удивился, потому что "Стетоскоп" — в целом издание вполне авангардистское. Дальше Горбаневскую спросили, кого она выделяет из молодежи. Горбаневская ответила, что вообще за происходящим старается по Интернету следить и кое-что новое находит — хотя, наверно, те авторы, которые для нее молоды, это уже не самая что ни на есть молодежь; конкретно были названы Ирина Ермакова и Татьяна Риздвенко, плюс давние уже друзья Горбаневской Олег Юрьев и Ольга Мартынова. Что же касается совсем молодых, то пока ей трудно кого-то выделить, и ей кажется, что это не случайно: у их поколения в годы их молодости было огромное преимущество — невозможность публикации, и это позволяло слабые, ученические, проходные тексты со временем отбрасывать (хотя некоторые — в частности, исключительно талантливый Владимир Алейников — такой возможностью, к сожалению, не воспользовались); теперешние же авторы легко публикуют всё, что захотят (как минимум, в Интернете), и поэтому интересные тексты часто оказываются растворены в массиве недоработанного и необязательного. Следующим вопросом, понятно, Горбаневскую спросили, что она думает про торжество в поэзии всяческого постмодернизма, распада и разложения. На что Горбаневская ответила, что ей слухи об этом кажутся сильно преувеличенными и вызванными простым непониманием того, что развитие литературы идет по Тынянову, не напрямую, а через боковые ветви; что лучшую, самую умную и точную рецензию на ее последнюю книгу написал Данила Давыдов, а ей, в свою очередь, было очень интересно познакомиться с текстами Давыдова, Дмитрия Авалиани, Олега Асиновского; и вообще, ежели с искрой Божьей, так почему бы и не постмодернизм, а если нету искры — то хоть гекзаметром пиши, толку не будет.

Еще одно, последнее сказанье...

... и пресловутая Антология поэтов русской диаспоры уйдет, наконец, в типографию. Вчера состоялась беседа с последним автором, чьи тексты я хотел видеть в этой книге и надеялся разыскать, – поэтом Валерием Молотом, питомцем питерского андеграунда 70-х, ныне – преуспевающим нью-йоркским адвокатом, специализирующимся на помощи местным русским. Единственная известная мне его публикация была когда-то в знаменитой антологии "У Голубой лагуны" – и это были стихи 70-х же, показавшиеся мне при беглом чтении небезуспешной попыткой создать русского Уитмена.

Поэтесса Марина Тёмкина по моей просьбе позвонила Кузьминскому за координатами Молота. Кузьминский сказал, что Молот сейчас у него, но трубку он ему не даст, потому что с Кузьминым дело иметь не рекомендует. Тогда я позвонил в нью-йоркское адвокатское бюро. Я, сказал я, беспокою вас из Москвы. "Москва – это у нас Огайо?" – переспросил адвокат и поэт Молот. Нет, сказал я, Москва – это у нас Россия. "Вот как, – переспросил адвокат и поэт Молот, известный также своими переводами из Беккета, – она еще существует?"

Я сказал, что интересуюсь его стихами. Молот спросил, отчего бы мне не взять их у Кузьминского. Я сказал, что это сложно. Хорошо, сказал адвокат и поэт Молот, сейчас у меня клиенты, я Вам перезвоню.

Наш повторный разговор начался с того, что поэт Молот сказал: я вот так и не дозвонился до Кузьминского... Может, оно и к лучшему, подумал я, но вслух этого не сказал. Видите ли, сказал поэт Молот, в молодости я просто брал и записывал стихи в тетрадку, имея в виду, что я же их и буду оттуда всякий раз читать вслух. А теперь вот посмотрел на эти стихи и понял, что мне в них что-то не нравится. Оказывается, всё дело в записи. Ведь даже и "Я помню чудное мгновенье..." можно записать такой лесенкой, что сразу всё испортится. А потому я нынче все свои стихи набираю в компьютер сам – и придумываю, как они должны быть напечатаны. И пока всё не наберу – не могу ничего нигде публиковать.

Так что мне ничего не оставалось делать, кроме как напомнить поэту Молоту, что в запасе у нас по-любому вечность, и если когда-нибудь его стихи все-таки окажутся набраны должным образом, то я буду рад вернуться к разговору о возможной их публикации...

Эмоциональный подъем, вызванный этой беседой, оказался у меня столь велик, что я вернулся к тексту предисловия и вписал в него недостававшую там фразу: "Вероятнее всего, золотые перья отечественной критики, твердо знающие, что именно они в литературе самые главные, не преминут указать, что авторов в книге слишком много и что хороших поэтов столько не бывает; однако такой подход к литературе – подход перепуганного школьной учительницей троечника, боящегося не запомнить лишнюю фамилию к экзамену: зрелая национальная культура – та, в которой осмысленных самобытных голосов – множество, и не нужно надеяться, что пятерых партия или завуч назначат в гении, а остальных можно будет не учить, – нет, для полноты понимания необходим каждый из этих голосов".

Стало быть, дело сделано, коллеги. Остался, правда, не дающий мне покоя вопрос о судьбе луганского поэта Сергея Панова, кировоградского поэта Виктора Шило и донецкого поэта Виктора Адраги. Не дружен ли с ними, паче чаяния, кто-нибудь из наших рядов?

Литературный суд 8.04.

Из всех окололитературных дискуссий, в которых мне случалось участвовать, сегодняшние дебаты вокруг "Литературной жизни Москвы" были самым нелепым, бездарным и бессмысленным мероприятием. Не к кому предъявлять претензии: я ничего не сделал для организации этого действа. Странно было бы ожидать, что милейший Гера Лукомников мог что-либо организовать вообще. Но уж сам-то он мог бы, однако, за полтора месяца придумать хоть что-нибудь мало-мальски интересное для своей обвинительной речи, раз уж вызвался выступить прокурором. Перебирать мелкие неточности в отчетах, жаловаться на две-три слишком резкие оценки или на то, что кое-где интерпретация отчета слишком субъективна, – да, это можно часами, но кому это интересно и зачем для этого собирать полный зал в "Авторнике"? Уж и Костюков в роли судьи пытался его урезонивать (вот единственно кто был хорош – с двумя чайными ложечками, звенеть вместо судейского колокольчика), и я уже, вне себя от идиотизма происходящего, попросил слова в качестве общественного обвинителя и предъявил самому себе несколько концептуальных обвинений, – и ни хрена: опять пошли разные достойные люди с объяснениями, что вот тут про них написано не совсем точно, а вот тут редакция допустила произвол в оценке... Вылезла городская сумасшедшая Ира Семенова, стала жаловаться, что простым людям газету было трудно читать, какие-то неинтересные сухие отчеты – вместо того чтобы для сторонней публики рассказывать при анонсах, чтО это за люди будут выступать (нет, лучше бы, конечно, заранее писать отчет о еще только запланированных акциях, чтобы потом их уже и проводить было необязательно). Потом мудак Перельман, на заре "Авторника" отосланный на хер со своими убогими виршами, а теперь в "Русском журнале" призывающий меня возлюбить массовую литературу, стал объяснять, что все пороки "ЛЖМ" проистекали из моего пренебрежения коммерческой стороной дела: мол, надо было только организовать грамотный маркетинг – и тогда бы все пошло на лад, полились бы рекой инвестиции... Бля, если ты такой умный – где твои инвестиции, почему ты до сих пор не издаешь чего-нибудь судьбоносного, а пишешь в полуживой "РЖ" бессвязные излияния под видом рецензий? Третьим в этой троице, с позволения сказать, концептуальных оппонентов вызвался быть Ракита со Стихов.Ру, со свежей идеей о том, что все беды – от моей убежденности в том, что настоящую литературу можно отличить от графомании неким единственно правильным способом. В такой постановке это вздор, но рациональное зерно состоит в том, что дискурс "ЛЖМ" в самом деле формировался как тоталитарный (вопреки, а в чем-то и благодаря, изрядному распространению смягчающих конструкций типа "представляется, что") – и я продолжаю думать, что перед необходимостью приступить к систематическому описанию кучи неизвестного, нерасчлененного, никак не категоризированного материала, каковой представляла собой литературная жизнь Москвы к середине 90-х, более гибкий дискурс, допускающий в явном виде разноречие и разномыслие, пасовал бы (при том, что подспудно этого разномыслия в хронике "ЛЖМ" пруд пруди). Однако так понятая задача за шесть лет существования бюллетеня частично решена, частично показана ее нерешаемость, – потому сегодня ее следовало бы ставить иначе, а для этого нужен другой проект, принципиально многоголосный и этим многоголосием очерчивающий границы дискурсивной вменяемости. Для чего, однако, нет ни людского, ни организационного ресурса.

Светлое пятно было доклад Сида, не поленившегося подсчитать, сколько раз упоминается в газете Кузьмина "Литературная жизнь Москвы" сам Кузьмин, и даже предпринявшего попытку более тонкой статистики, с разбивкой по годам, по временам года... Я уже ждал, что выявятся весеннее и осеннее обострения, – но нет, пик упоминаний обо мне в газете приходится на январь-февраль. Что и понятно: самый разгар сезона. Что ж, бином Ньютона: сколько раз встревал в акциях и дискуссиях – столько раз и упоминалось об этом. Для чистоты эксперимента, конечно, следовало бы хоть месяц из принципа ни в чем ни в каком качестве не участвовать и посмотреть, как будет выглядеть хроника мероприятий за этот месяц... Впрочем, самое замечательное из сказанного Сидом, – не это, а выскочившее у него ненароком обращение "Герман Лукомникович".

Спасибо Линор, перманентно бросавшейся меня защищать (хотя, по большому счету, было не от чего). Чудовищно неловко перед всеми, кто пришел на потенциально интересную акцию и три с половиной часа слушал вялый вздор. Георгию Александровичу Баллу, честно высидевшему весь вечер (а ему, как никак, 75), я просто не мог в глаза смотреть. Конечно, я должен был сам этот вечер готовить – либо не проводить его вовсе.

Но самое херовое даже не это, а совсем другое. Выяснилось, что из всех желающих принять участие в разговоре самый строгий счет к почившему проекту, самая принципиальная критика – мои собственные (в результате чего, вообще говоря, я проект и закрыл). И это положение дел повергает меня в глубокую тоску и отчаяние. Хочется уехать на ПМЖ в Баварию и пойти официантом в небольшую кондитерскую. И оставить русскую литературу, матушку, на попечение Юрия Ракиты, который лучше знает, как ее, болезную, довести до полного демократического торжества.

Вместо декларации об идейно-политическом самоопределении

1

В подземном переходе, выжженном дотла
не помню сколько лет назад
взрывом, отнесенным на счет чеченских террористов,
мне наперерез бросается девушка с искусственной улыбкой,
в красной светоотражающей униформе, как у дорожных рабочих,
и спрашивает для социологического опроса:
Россия – великая страна?
В этом переходе
в ларьке с дешевой бижутерией
работала дальняя знакомая
моего недолгого любовника.
Однажды мы шли здесь вместе с ним
и он остановился поболтать с ней
о новой мишуре, выставленной на продажу,
о способах сбросить вес, о здоровье мамы.
Я не запомнил ее лица,
не запомнил имени,
Саша ушел от меня, растолстел, женился,
я хотел бы знать,
осталась ли она в живых
после того взрыва.

2

В туннеле на Садовом кольце, где в самом начале
нынешней эпохи
ненароком затянуло под гусеницы танка
еврейского мальчика, писавшего плохие стихи,
на заднем сиденьи случайной "Волги", пропахшей скверными сигаретами,
моя спутница, звездная барышня глянцевых журналов,
рассказывает, что производителям куклы Барби,
сорок лет стоявшим на страже семейных ценностей,
пришлось наконец выпустить новую коллекцию
недвусмысленно эротического толка.
От ее короткой прозы,
изредка публикуемой в Интернете,
дважды или трижды
мне хотелось бросить все, что я делаю, а вместо этого каждый вечер
встречать с работы готовым ужином моего любимого,
потому что он однажды умрет.
Правые газеты считают, что именно она,
плюс еще двое-трое поэтов, наших общих друзей,
растлевают продвинутую молодежь заразой либерализма.

3

В молодежном кафе, принадлежащем модной сети,
чьи владельцы недавно попали на бабки, так что им пришлось
открыть новую точку, не дожидаясь отделочных работ,
а многие посетители думают, что так и надо,
толком не ловит мобильник, и то и дело
надо выскакивать из подвала ко входу,
чтобы проверить, не прислал ли малыш СМС-ку.
Я не пью пива,
поэтому мне здесь не очень уютно.
Но я сел напротив лестницы,
и вижу, как точно так же
временами выбегают наверх
две девушки и парень с дредами.
Если ты разлюбишь меня, мой рыжий мальчик,
я не умру. То есть умру,
но не от этого и не сразу.
А пока я просто один из тех,
кому есть зачем выбираться из-под земли
под низкое небо набирающей силу зимы.