June 20th, 2003

Кенжеев в Авторнике 17.06.

Мэтр затребовал вперед бутылку массандрского портвейна и опоздал на 45 минут, считая от номинального времени начала (впрочем, быв предупрежден, что менее чем с получасовой задержкой не начинают). Для употребления портвейна поставил принесенный с собой стеклянный стакан с крупной самодельной надписью "Стакан Бахыта".

Читал только тексты последнего года-двух, что ли, – многие, впрочем, уже разошлись по бумажной и сетевой периодике. Поэтику Кенжеева я обсуждать не сильно готов, поскольку инновация в ней очень мягкая, ускользающая, дающая смутное, но вполне устойчивое ощущение необщего выражения лица, в котором ни одну из отдельно взятых черт невозможно охарактеризовать как резко индивидуальную. При всем том улавливается и эволюция: новые стихи несколько сдвинуты по отношению к прежним двум-трем книгам – хотя определить, чтО именно изменилось, тоже довольно нелегко. Кажется, что становится сложнее и непредсказуемей ритмика и строфика, – но, возможно, это эффект декламации (Кенжеев совершенно не акцентирует в чтении формальную сторону, предпочитая отражать голосом смысловые и интонационные модуляции, а потому даже о степени рифмованности текста со слуха зачастую судить непросто). От книги к книге вроде бы растет диапазон эмоциональных состояний и настроений, сосуществующих рядом: сколь угодно исповедальная лирика может соседствовать с почти памфлетом. Сильное движение в зале вызвал стишок, в который вставлена чрезвычайно язвительный отзыв о шульпяковской антологии "10/30" (Кенжеев потом смущенно оправдывался, что, дескать, это о некоей абстрактной антологии поколения тридцатилетних, но мы-то понимаем, что антология "поколения тридцатилетних" была ровно одна, и сама идея о "поколении тридцатилетних" применительно к определенному кругу лиц была предъявлена в первый и единственный раз при появлении этой антологии.)

По окончании вечера большая и весьма пестрая (в диапазоне от Линор Горалик и Станислава Львовского до Ефима Бершина, включая парочку приблудившихся городских сумасшедших) компания отправилась в грузинский погребок неподалеку. Мы с Линор и Львовским поначалу разместились сепаратно и были растроганы тем, что Кенжеев немедленно подошел к нам и подробно, слово в слово повторил весь набор телег про Израиль и еврейство с прошлой нашей встречи (на рауте "НЛО"). Из других застольных бесед стоит запротоколировать для вечности горький и несколько потрясенный рассказ Кенжеева о последней встрече с Цветковым в Праге – как тот объяснял ему, что ничего больше писать не намерен, потому что не желает быть русским писателем, а желает заниматься делом: зарабатывать деньги, кормить семью и т.п. Александр Левин при упоминании Цветкова пожал плечами, Кенжеев стал ему объяснять, что Цветков должен ему нравиться (цитируя по памяти крупные куски, построенные на словесной игре), Левин отвечал, что это, на его вкус, слишком возвышенно, а для него слова, воспринимаемые как природно поэтические, запретны, – я однако ж ему поставил на вид "асфоделевый мед" в одном из лучших, как по мне, его текстов, на что отвечал он нечто не вполне внятное (хотя разница, конечно, есть: любое воспарение к высокому у Левина возникает исключительно как контраст по отношению к игровому, несерьезному, сниженному космосу, тогда как поэтический космос Цветкова строится на высоком начале, способном сразу интегрировать в себя любой сторонний элемент). Под конец Александр Платонов (оказавшийся вдобавок, к моему полному изумлению, sgustchalost) приступил ко мне с вязкой довольно-таки дискуссией об адресации текста, допрашивая меня поначалу о том, кого из современных авторов мог бы я предложить совсем юному читателю, впервые ощутившему потребность в обращении к чужому слову. Обсудили мы сюжет о воспроизводстве литературного филогенеза в читательском онтогенезе (выяснив, что лет в 14-15 он увлекался Сологубом, а я – Надсоном), далее же я ему твердил про Горалик и Львовского, способных привлечь начинающего юного читателя узнаваемостью предметного мира и информационного пространства, Платонов же отвечал мне в том духе, что это пространство для этого читателя настолько органично и естественно, что его обнаружение в тексте будет восприниматься как тривиальное и не будет цеплять (и это, может быть, правда, однако задача ведь не в том, чтобы узнаваемость цепляла сама по себе, а в том, чтобы она позволяла погружение в текст и самоидентификацию с его лирическим субъектом и/или фигурантами). В финале поворот темы был им смещен, и сказано было так: вот сижу я, дескать, простой благородный дон, занимаюсь своей повседневной типа деятельностью – делом, и в недолгих промежутках хотелось бы, чтобы что-то мне предложили не тусовочной адресации, способное меня поддержать и укрепить в этом занятии; Байтова сколько ни читаю – вижу это, а у новых авторов, кроме Шостаковской, не вижу. Отвечаю, что это, по большому счету, опять вопрос о возможности самоидентификации: в одних текстах ищем мы по преимуществу узнавания (да, это – мое и про меня), в других – нового знания (у меня я знаю как – а как у них?), и у новых авторов, в силу в т.ч. и поколенческой разницы, для него вероятнее второе, чем первое. Обок параллельно Даниил Файзов (экс-Вологда, экс-Литинститут, ныне товаровед книжного магазина в ОГИ на Никольской) объясняет Бершину, что и Марина Кудимова – посредственность, и ее "дикороссы" в массе своей – унылый вздор.